Бунин Иван Алексеевич - Худая Трава
И. А. Бунин
Худая трава
Худая трава из поля вон!
Пословица
I
Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые
работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые
ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не
сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до
остального наряда, то был он у него один - и в будни и в
праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед
хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным
негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола,
бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.
Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики,
много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках
жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить
и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то
иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не
определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ,
длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид
несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью,
с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно
сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в
длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким,
сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не
скрывающая сухой челюсти.
Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным,
несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не
спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу,
как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом
трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя
всю жизнь и говорил он привычное:
- Бог даст день, бог даст пищу...
Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые
тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он
ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник,
и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому,
что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно,
сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба
не будет.
Подали на деревянном круге круто посоленную жирную
баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в
городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими
пальцами и бледно усмехнулся.
- Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он
застенчиво, не глядя ни на кого.
От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца
стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли
огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали
подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом
еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую
шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная
ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных
собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его
тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на
будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по
газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив
мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а
цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под
их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену.
Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же
крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.
II
Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у
стряпухи на печку.
Она равнодушно спросила:
- Ай захворал?
- Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая
на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное,
жаркое прос